Мария |
На главную |
-- Тёма, почему ты не делаешь уроки? Мой сын сидит за столом, смешно подрагивая еще такой худенькой ногой и глядя перед собой. Перед ним раскрытая тетрадка. Домашняя работа, число. «Сочинение на свободную тему». -- Папа, я не знаю, про что писать. Понимаешь...—мой сын иногда с трудом подбирает слова, но он старается. Старается честно, иногда отводит глаза: ему стыдно за его косноязычие. – Понимаешь, про то, как я провел лето, я уже писал один раз... Как ты провел лето. Да, я понимаю. Ты еще так мал, но уже чувствуешь любую пошлость, любую фальшь. Я люблю тебя, сын. -- Ну, может быть, расскажи про книжку, которую ты прочитал, или про фильм? – Мне тоже стыдно собственной пошлости, но что я могу поделать? На свете так много тем... и так мало. -- Я еще подумаю, пап. Какое-то время назад я вдруг почувствовал, что ему неприятно, когда я ерошу его волосы. Я понял почему. Ребенку ненавистен момент переключения внимания взрослого с него на что-то еще. Я стал осторожнее. До тех пор, пока однажды Тёма не потерся сам затылком о мою ладонь. Он тоже понял это; и смирился, принял со всей ребячьей прямотой за правило игры. Иногда я спрашиваю себя: что ты за существо, Тёмка? Я вспоминаю себя в твоем возрасте. Знаешь, как это было? Мои родители редко мне что-нибудь объясняли. Они знали, где проходит черта «правильного» поведения, и они просто запрещали ее переступать. Даже приближаться. Поэтому, как только я чувствовал себя вне их досягаемости, я делал то, что делать было совершенно не положено. Я ненавидел себя, потому что родители были правы, правы всегда и безоговорочно. Но я делал это. Пока не встретил ее. Мария. Мы ходили после уроков в кружок рисования. У меня ничего не получалось, но я тогда этого еще не знал. Кружок начинался в одно и то же время, а уроки заканчивались по-разному. Иногда приходилось ждать, слоняясь вокруг, мне, иногда ей. Иногда – вместе. Однажды я предложил ей мороженое. Откусывая белыми зубами край вафельного стаканчика, она спросила: «И давно ты ездишь зайцем?» Конечно, догадаться несложно. Все мы жили одинаковой детской жизнью, в более-менее одинаковых квартирах, в более-менее одинаковых семьях. Мы могли не рассказывать друг другу о себе – и потому делали это. Мы друг друга понимали. Так мы становились ближе. Но по-настоящему мы сдружились, когда оказалось, что наши дачи всего в паре километров друг от друга. Это был солнечный день начала лета, когда ты возбужден одним сознанием, что все лето – целая вольная жизнь – впереди. Я отправился в ближайший поселковый магазин, нужна была сметана – мать изводила ее в невероятных количествах – и что-то еще, по мелочи. Я стоял в очереди в кассу, когда дверь открылась, и вошла Мария. Я не знаю, как описать это. Это была просто она, такая, как ей надлежало быть. Девочка-подросток в летнем сарафане, в сандалиях на босых, таких маленьких ступнях, она летела, она заполняла своей жизнерадостной энергией все вокруг. И ничто не могло испортить этого ощущения. Впрочем, ничто и не портило. Я, наверно, слишком долго смотрел, как она выбирает хлеб, как подходит к полке с готовыми супами. Какой-то дядька в рабочем комбинезоне, с бутылкой и сушками в металлической корзинке, подтолкнул меня к кассе. И тогда она меня заметила. И улыбнулась. Не смутилась, не удивилась, не поморщилась. Улыбнулась. Конечно, сметана скисла, потому что в тот день я проводил ее до дачи. Мы шли не торопясь. Мне хотелось, в первый раз в жизни захотелось быть спокойным и правильным. И сильным. И мудрым. И я старался. В дождь я смотрел в окно на размытую грунтовку, на поникшие от тяжести листья соседской березы, или читал, кажется, это был Толстой, и думал о Марии. Когда было солнечно, мы гуляли вместе. Мы ходили в лес, собирали ягоды (она всегда оказывалась проворнее), доходили до залива, купались, потом сохли на мягкой траве. И однажды лето кончилось. Однажды мать вышла под дождь с ножницами и вернулась с охапкой гладиолусов. Завтра было первое сентября. В кружок рисования я не вернулся. Кажется, я занялся авиамоделированием или чем-то еще в таком роде. Мы с Марией изредка перезванивались, но Бог свидетель, уже через месяц я не мог вспомнить ее лица. Впрочем, то было время, наступающее в жизни каждого пацана, когда он и свое-то лицо вспоминает изредка и с трудом... --Папа, а как правильно пишется, «гАдюка» или «гОдюка»? -- «Гадюка». От слова «гад». Зачем тебе? --А помнишь, пап, песню? «Вей, бей, гадюка-судьба»? --«Проруха-судьба». Тебе еще рано слушать такие песни. --Пап, но ты же сам сказал, что это хорошая песня? А что это значит – проруха? --Тёма. – Иногда нужно все терпение. – Тёма, это хорошая песня, но тебе еще рано. Ты уже придумал, о чем писать? --Нет, пап. – Пауза. – Но я придумаю. Скоро станет холодно. Надо заклеить окна. Иначе ты простудишься, ты ведь не знаешь во сне, не знаешь пока, что если холодно, то надо укутываться. Ты часто мечешься во сне, и скидываешь одеяло, и сам потом не знаешь, что такое тебе снится. И Мария меня не упрекнет, если ты простудишься, но я буду знать, что твоя простуда – моя вина. --Тёма, а что ты тогда написал про лето? --Ну... Пап, помнишь Таньку? Я написал, как мы с ней гоняли на великах, а потом она случайно наехала на кочку и упала, и поцарапала коленку. И ей было больно, пап, но она не заплакала. А потом мы увидели на дороге раздавленную лягушку, и тогда она заплакала, сильно, и даже отвернулась. А вообще она нормальная, хоть и девчонка. Ты нормальный, Тёмка. Ты нормальный пацан. Ты просто немного старше, чем был я в твоем возрасте. Немного собраннее, немного ответственнее. На следующее лето мы снова встретились. Я с увлечением рассказывал Марии о моделях самолетов, о способах собрать моторчик на резинке... Ей было неинтересно, о чем я говорю, но ей импонировала моя увлеченность. А когда ЯК-40 сантиметров тридцати в длину, который я специально для нее склеил из подручных материалов по памяти, пару раз нырнул в воздухе и бесславно воткнулся в ржавую воду канавы, она взяла меня за руку и развернула к себе. Я повернулся, но взгляд мой был прикован к тому месту, где с жужжаньем размокал картон моей мечты. Так и мечта моя размокала в то лето. Оно выдалось особенно дождливым, и виделись мы редко, а когда виделись, не находили слов друг для друга. И все-таки нам было хорошо вместе. --Мальчики! Ужинать! Мы совершенно одинаково глядим друг на друга. Ужинать. Тёмка, почему ты так на меня похож? На меня теперешнего, не такого, как тогда? Неужели я отнимаю у тебя детство? Тёмка, да что ты, наконец, за существо? Мария улыбается. Мария достает тарелки, накладывает еду. Мне, сыну, себе. Мария, сколько же лет прошло... Ни одной морщинки не прибавилось на твоем лице. На вид тебе все еще семнадцать. Незнакомые принимают тебя за мою дочь. Я знаю, что мне должно быть неприятно, но я горжусь тобой. Мария, я тебе когда-нибудь говорил, как я люблю тебя? Говорил, тысячи раз говорил, но так и не смог выразить то, что чувствую. Иногда ночью я просыпаюсь и смотрю на тебя. На твое безмятежное лицо, тихонько посапывающее. Ты часто улыбаешься во сне, и я надеюсь, что ты улыбаешься мне. Но чему бы ты ни улыбалась, я люблю твое лицо, Мария. Я люблю тебя любую: такую, как сейчас, спорую, ловкую, в переднике, который тебе не нужен – так ты аккуратна. Азартную, когда мы выезжаем на природу, особенно зимой, на лыжах. Задумчивую... Ласковую... Страстную... Столько лет прошло, нашему сыну скоро одиннадцать, а я так же люблю тебя, как в то лето. В те лета. Однажды я пришел к ней под вечер. Издалека я заслышал магнитофон. Он выводил что-то хриплое, забористое, явно неприличное. Я сумел только разобрать слова «Сидим и тупо нюхаем бензин». Чем ближе я подходил, тем отчетливей становился звук, и я понял, что магнитофон играет у нее во дворе. Я уже раньше слышал про ее нового соседа, парня на два года нас старше. Его звали Миша. Я увидел его. Плечистый, высокий, с подстриженной накоротко белобрысой челкой, он резался в настольный теннис с Марииным братом. Я решил развернуться... И тут Мария меня заметила. Те двое еще стучали целлулоидным звуком, а она подошла ко мне, одной рукой взяла под руку, а другой взъерошила волосы на затылке. Миша опер ракетку о шарик на столе и подошел к нам. Протянул мне руку и представился. Я что-то пробормотал в ответ. «Ну, Паш, будешь на побидона (победителя)?» Мария сжала мне локоть, и я остался. Он подавал с руки, до последнего момента скрывая от меня шарик. Он стучал ракеткой о стол, разворачивался на пятке, чертыхался. Счет оставался за мной. Я не знаю, как это получилось, ведь он был лучше, сильнее и ловчее. Может быть, сказалась давняя выучка. Я бы никогда не смог сыграть столь театрально. Но я выиграл. Я выиграл, а он ушел. Его позвал отец. Он был старше, но все же не настолько взрослым, чтобы не послушаться. А мы с Марией остались. В ту ночь мы гуляли долго, очень долго. Я вернулся к рассвету; мать не спала. Конечно, мне досталось. Но когда я засыпал – уже светало – я улыбался... --Как твоя вольная тема? Конечно, Мария уже все знает. Иногда мне кажется, что они общаются телепатически и понимают друг друга, улыбаются друг другу помимо меня. Кто они? Но я люблю их. --Знаешь, мам, я, кажется, придумал, о чем писать. Ты посмотришь потом? --Хорошо, родной. Только давай это будет не слишком поздно. Мария наливает чай. Тонкая рука в поле моего зрения... Мария давно знает, какой чай я люблю. Сколько заварки, сколько кипятка. Сахарница придвигается к Тёмке: я пью без сахара. Мой сын придумал тему. Замечательно. Как же много доступно ребенку! Я-то знаю, что не мог бы выбрать тему. Потому что я несвободен в выборе, потому что мне не из чего выбирать. Каждый раз, когда мне кажется, что я думаю о чем-то отстраненном, мысли мои, как по кругу, возвращаются на пятнадцать лет назад. Я не могу забыть, что произошло в лесу тем давним летом, когда мы только окончили школу. Было солнечно – так солнечно, как только бывает летом в лесу. Если идти быстро, то пятна света и тени рано или поздно сливаются в глазах в одно мельтешение всего спектра зеленого, от почти желтого до глубокого, бархатного. Под ногами шелестела прошлогодняя листва. Оттуда-то и нагрянула беда. Мария вскрикнула и остановилась, глядя вниз и не донеся руки до светлых рассыпавшихся волос. Я подбежал и встал рядом. Зарываясь в прелую листву, от ее ног скользила странная яркая лента. Светло-голубая, словно металлическая. Я никогда раньше не видел таких змей. Позже я не нашел ее описания ни в одном справочнике. Мария медленно опустилась на замшелый камень, в глазах стоял молчаливый страх. Я принялся закатывать штанину на ее правой лодыжке. Следа укуса не было, было небольшое красное пятнышко, с копейку величиной. Я взглянул ей в глаза. Она поняла меня. Надо было идти домой, надо было срочно что-то делать. Я помог ей подняться, но, сделав несколько шагов, Мария вдруг повалилась на бок. Она падала медленно, очень медленно, казалось, весь мир застыл вокруг нее в своем вращении, и только она все падала и падала. Волосы рассыпались по изумрудной подстилке мха. Она не дышала. Что-то случилось со мной в этот момент. Такая темнота стояла в глазах, несмотря на солнце. Я куда-то бежал, ничего не видя перед собой, споткнулся, упал, стучал по земле кулаком... Наверно, это заняло очень немного времени. Потом я пришел в себя и открыл глаза. Прямо передо мной качалась светло-голубая плоская голова с сапфировыми глазами. Она словно впитывала меня, одновременно гипнотизируя. Потом мгновенно исчезла, и послышался шелест прелых листьев. Я бросился следом. Змея уже лежала на груди Марии, кольцом обвив белую руку. Дальше произошло нечто, что позже казалось мне бредом. Я был тому единственным, ну или почти единственным свидетелем, и вряд ли кому-нибудь расскажу о том, что увидел. Начиная с головы, странная змея начала испаряться, волнами белесого дыма или тумана вливаясь Марии в ноздри и приоткрытый рот. Когда от змеи ничего не осталось, Мария открыла глаза. Я бросился к ней... Мария поднялась и обняла меня. Мне показалось, что в глубине ее чистых, светло-голубых глаз мелькнули сапфировые вспышки. Но только на мгновение; потом она прижалась лицом к моему плечу. Мы стояли так долго. Потом взялись за руки и пошли домой. Я никогда не спрашивал ее, что же произошло тогда в лесу. Несколько дней после этого она была необычно вялой и задумчивой, потом к ней вернулась ее обычная веселость. Только что-то неуловимо изменилось в ее отношении ко мне. Она стала со мной очень ласкова. Я отвечал ей тем же. Стоит ли говорить, что через некоторое время мы поженились. Я как будто шагнул в мягкую, теплую воду – и так из нее не вышел. Только иногда, ночью, когда мне не спится, я гляжу на юное, ничуть не изменившееся лицо Марии на подушке рядом со мной и задаюсь вопросом, что она все-таки за существо. Но я не хочу знать ответа. У меня идеальная жена, и я до сих пор влюблен в нее. И у меня лучший на свете сын. Какая мне разница, кто они? --Папа, а как правильно пишется, «сАпфир» или «сОпфир»? Поздно. Тёмка лежит в кроватке и спокойно дышит. На столе раскрытая тетрадка с законченным сочинением. Потом я его прочитаю. Потом. Не сейчас. Мария подходит и кладет руку мне на плечо. Прижимется к моему плечу лбом, смотрит на Тёмку. Я вижу, что она улыбается. Потом берет мою руку и кладет себе на живот. Скоро у нас будет еще один ребенок, еще одно... Мария, жена моя, я люблю тебя. |